ФОТО: ASETTA / SHUTTERSTOCK.COM

Первый русский телеканал Царьград продолжает публикацию глав книги главного редактора журнала «Наш современник», писателя, поэта и публициста Станислава Куняева «Шляхта и мы». Книги, во многом предсказавшей сегодняшние события на Украине и дающей ответы на многие вопросы, почему русская военная спецоперация была обусловлена всем ходом истории взаимодействия России и Запада и в том числе многовековыми русско-польскими отношениями.

Первая часть книги Станислава Куняева «Шляхта и мы»

Вторая часть книги Станислава Куняева «Шляхта и мы»

Эпидемия полонофильства

«Польский след», начиная с курьёзной истории обретения имени, проступал в моей судьбе постоянно. В 1960 году, во время моей работы в журнале «Знамя», я решил опубликовать на его страницах стихи моего тогдашнего поэтического кумира Бориса Слуцкого. Я созвонился с ним, приехал в Балтийский переулок, где в жёлтом оштукатуренном доме времён первых пятилеток жил Борис Абрамович, позвонил в дверной звонок. Слуцкий открыл дверь – усатый, краснощёкий, немногословный:

– Есть хотите? Я сейчас пожарю для вас яичницу, а вы пока прочитайте мои стихи и выберите для журнала всё, что считаете возможным и нужным.

Я сел за стол и с благоговением начал перебирать листочки желтоватой бумаги со слепыми расплывчатыми строчками – видно, давно они были отпечатаны на плохой, изношенной машинке, да никак не шли в дело. Первое стихотворение называлось «Польша и мы». Я как прочитал его – так запомнил наизусть и до сих пор помню:

Покуда над стихами плачут

и то возносят, то поносят,

покуда их, как деньги, прячут,

покуда их, как хлеба, просят –

до той поры не оскудело,

не отзвенело наше дело,

оно – как Польска не згинело,

хоть выдержало три раздела.

Для тех, кто на сравненья лаком,

я точности не знаю большей,

как русский стих сравнить с поляком,

поэзию родную с Польшей.

Она ещё вчера бежала,

заламывая руки в страхе,

она ещё вчера лежала,

быть может, на десятой плахе.

И вновь роман нахально крутит

и звонким голосом хохочет…

А то, что было, то, что будет, –

про то и знать она не хочет.

Стихи о свободе восхитили меня, и весьма долгое время я ощущал их как мощную прививку вакцины вольнолюбивого полонофильства для моего духовного организма. Да только ли для моего!

Недавно я прочитал в сборнике «Поляки и русские», изданном в 2001 году в Москве на польские деньги (что немаловажно!), воспоминания поэта В. Британишского «Польша в сознании поколения оттепели».

Вначале Польша была для нас окном в свободу… позже она была для нас окном в Европу,

– пишет сам Британишский. Он же вспоминает фразу И. Бродского «Польша была нашей поэтикой». О товарищах по Ленинграду эпохи оттепели Александре Кушнере и Евгении Рейне Британишский пишет так:

Они, как и другие, боготворили Польшу как страну Свободы, обожали фильмы Вайды…

И естественно, что автор воспоминаний не может обойтись без признания заслуг крупнейших полонофилов военного поколения поэтов – Самойлова и Слуцкого:

Именно эти два поэта – авторы двух самых ярких и значительных поэтических текстов о Польше в нашей поэзии второй половины века… Мы повернули наши головы к Польше, которая стала для нас недостижимым идеалом свободы.

Вспоминаю, что и я, естественно, не с такой экзальтацией и не с таким подобострастием, но любил Польшу некой «странною любовью», хотя, если обратиться к перечню имён из статьи Британишского (Слуцкий, Самойлов, Рейн, Кушнер, Бродский, Эппель, Марк Самаев – сюда бы ещё добавить Горбаневскую), надо бы объяснить, почему все полонофилы тех лет – евреи и каким образом в их число попал русский человек Станислав Куняев? Ведь не только из-за истории с именем.

Пушкин

ПОРТРЕТ А.С. ПУШКИНА. ФОТО:  VADIM NEKRASOV / GLOBALLOOKPRESS

«Является ли Пушкин русским интеллигентом?»

…Многие из нас в 60-е годы бредили словами «свобода» и «воля». Эти слова, как зёрна, были рассыпаны в поэтических книжках тех лет. Да, настоящая поэзия должна быть именно такой! Недаром свою любимую книгу, изданную в 1966 году, я назвал «Метель заходит в город». Метель для меня была символом стихии, никому и ничему не подвластной. А Игорь Шкляревский не мудрствуя лукаво дал своему сборнику имя «Воля», а Вячеслав Шугаев назвал книгу прозы ещё хлеще – «Вольному воля». Поэты военного поколения сразу уловили разницу нашего и их ощущения жизни. Поэт и переводчик Владимир Лившиц, прочитав мою книжицу «Метель заходит в город», прислал мне такое письмо:

«Порой берёт зависть: как Вам удалось достичь такой душевной раскрепощённости, такой свободы?.. Вероятно, людям моего поколения это уже не дано. Стихов, которые меня тронули, так много, что их не перечислить. Талантливые, умные, ироничные, но главное их качество – свобода. Жизнь нет-нет да и подарит радость. Такой радостью была Ваша книга».

Вечная борьба Польши за свободу и вечное сопротивление поэзии насилию – цензуре, государству, тирании! Ну как было не восхититься стихами Слуцкого о Польше! А тут ещё и наш Коля Рубцов отчеканил свою мысль о главенстве поэзии над жизнью:

И не она от нас зависит,

а мы зависим от неё!

Всё это кружило нам головы и волновало сердца. Узы семьи, государства, долга, исторической необходимости – всё отступало перед жаждой полной свободы – да не только по Слуцкому, а бери выше – по Пушкину! Сколько раз мы в нашем кругу, упиваясь, декламировали друг другу заветные строки:

Зачем кружится вихрь в овраге,

Подъемлет пыль и лист несёт,

Когда корабль в недвижной влаге

Его дыханья жадно ждёт?

Зачем среди лесов и пашен

Летит орёл, тяжёл и страшен,

На чахлый пень – спроси его!

Зачем арапа своего

Младая любит Дездемона,

Как месяц любит ночи мглу?

Затем, что ветру, и орлу,

И сердцу девы нет закона.

Гордись, таков и ты, поэт,

И для тебя условий нет.

Часто мы даже поправляли Пушкина и вместо «условий нет» читали «закона нет», то есть возводили самоуправно диктат поэзии на вершины бытия, дерзко приравнивая поэта к Творцу. Прочитать по-настоящему и понять национальное завещание Пушкина «Клеветникам России» нам ещё предстояло.

Но вот камень преткновения: если слова из дневниковой записи Давида Самойлова «Любовь к Польше – неизбежность для русского интеллигента» справедливы, то в таком случае нельзя считать интеллигентами Александра Пушкина, Михаила Лермонтова, Фёдора Достоевского, Фёдора Тютчева, Николая Некрасова, Петра Чаадаева, Константина Леонтьева… Русских гениев художественной жизни и истории, которые «не любили» Польшу. (А может быть, гений и интеллигенция – «две вещи несовместные»?)

Следом за ними стоит целый ряд людей культуры как бы второго ряда, но исповедующих те же убеждения и потому тоже «недостойных» носить почётное звание «русского интеллигента»: В. Жуковский, В. Даль, Н. Лесков, К. Аксаков, А. Хомяков, В. Кюхельбекер, историк С.М. Соловьёв. Не слабо, как вы понимаете, панове. Кого же тогда, кроме Самойлова, Слуцкого, Бродского, Рейна, Кушнера и Британишского, можно ввести в сонм ордена русской интеллигенции? Неужели Польше так не повезло, что самые славные имена русской культуры были свободны от полонофильства?

А кто же тогда остается в рядах интеллигенции? Одиозный Фаддей Булгарин, ревнивый товарищ Пушкина Пётр Андреевич Вяземский, выродок русской жизни, перешедший в католичество Владимир Сергеевич Печерин? Наиболее серьёзное имя среди них – Александр Иванович Герцен. Но и тот, по глубокому замечанию Достоевского, «не стал эмигрантом, но им родился»… Не густо. Тем более что без размышлений об особенностях полонофильства каждого из них не обойтись. А особенности эти весьма любопытны. Но перед тем как поразмыслить о каждом из них, хочу высказать одно общее соображение.

Герцен

АЛЕКСАНДР ИВАНОВИЧ ГЕРЦЕН. ФОТО: RUSSIAN LOOK / GLOBALLOOKPRESS

Многие русские писатели вольно или невольно сострадали малым народам, жившим на просторах Российской Империи и вообще в славянских пределах. Пушкин восхищался вольнолюбием кавказских горцев:

Так буйную вольность законы теснят,

Так дикое племя под властью тоскует,

Так ныне безмолвный Кавказ негодует,

Так чуждые силы его тяготят.

Лермонтов очаровал русское общество романтическими образами отрока Мцыри, Измаил-бея, Хаджи-абрека, Бэлы, Казбича. Толстой написал великую повесть о Хаджи-Мурате. Достоевский в «Дневниках писателя», Тютчев в политических стихах, Константин Леонтьев в повестях своей дипломатической жизни, Тургенев в романе «Накануне» демонстративно поддерживали греков и славян в их сопротивлении туркам, чехов – в противостоянии онемечиванию, боснийских сербов – в борьбе за национальное бытие с империей Габсбургов. Даже вступление России в Первую мировую войну было оправдано русским обществом необходимостью помощи сербам.

И лишь одно «национально-освободительное движение» – польское – во все времена вызывало у крупнейших русских гениев неприятие. Добровольцы из России отправлялись умирать ради свободы греков в 20-х годах XIX века, ради спасения болгар в 1887 году, русские юноши даже к бурам в Южную Африку убегали, «держали в зубах» песню «Трансваль, Трансваль, страна моя»… Но чтобы русские добровольцы во время польских восстаний сражались плечом к плечу с шляхтичами, помогая им закрепощать украинцев, белорусов, литовцев? Такого почти не было. Или не было совсем. Начало этой традиции сопротивления полонофильству было, конечно же, заложено Пушкиным в историческом письме Бенкендорфу от 1830 года:

С радостью взялся бы я – за редакцию политического журнала… Около него соединил бы я писателей с дарованиями… Ныне, когда справедливое негодование и старая народная вражда, долго растравляемая завистью, соединила всех нас (имелись в виду близкие Пушкину писатели. – Ст. К.) против польских мятежников, озлобленная Европа нападает покамест на Россию не оружием, но ежедневной бешеной клеветою… Пускай позволят нам, русским писателям, отражать бесстыдные и невежественные нападки иностранных газет.

Бенкендорф не предоставил поэту желанной возможности, и тогда Пушкин нашёл блистательный выход из положения и написал свои великие патриотические оды «Клеветникам России» и «Бородинская годовщина», полные презрения к демагогам из западноевропейских парламентов:

Но вы, мутители палат,

Легкоязычные витии,

Вы, черни бедственный набат,

Клеветники, враги России.

Чеслав Милош совершенно не понимает этих стихов, когда пишет, что в них «нет ничего, кроме проклятий народу, который пытается отстоять свою независимость». О польском народе в стихах Пушкина нет ни слова. И даже польский сюжет там не основной. Главный пафос стихотворения направлен против газетных и парламентских провокаторов, против европейского интернационала, против сатанинской Антанты всех антирусских сил Европы.

Россия к тому времени лишь пятнадцать лет назад одолела нашествие двунадесяти европейских «языков» (вместе с польским), и вдруг они снова заговорили, заверещали, завизжали с трибун Лондона, Парижа, Вены… «Черни бедственный набат»… Слово «чернь» в польских стихах Пушкина – самое важное. Вспомним: «в угоду черни буйной». Не о Польше писал Пушкин, тем более не о польском народе. Это было бы слишком мелко. Но о Европе, которая «по отношению к России была всегда столь же невежественна, сколь и неблагодарна». Пётр Чаадаев, которого и поныне многие невежественные апологеты Запада (да кое-кто из наших неумных патриотов) считают чуть ли не русофобом, 18 сентября 1831 года написал Пушкину в письме из Москвы:

Я только что увидал два важных стихотворения. Мой друг, никогда ещё вы не доставляли мне такого удовольствия. Вот, наконец, вы – национальный поэт… Не могу выразить вам того удовлетворения, которое вы заставили меня испытать… Стихотворение к врагам России в особенности изумительно, это я говорю вам. В нём больше мыслей, чем их было высказано и осуществлено за последние сто лет… Не все держатся здесь моего взгляда, это вы, вероятно, и сами подозреваете: но пусть их говорят, а мы пойдём вперёд… Мне хочется сказать: вот, наконец, явился наш Дант…

А если ещё вспомнить, что Пушкин предпринял немало усилий, чтобы его младший брат Лев был зачислен в полк, сражающийся с польскими мятежниками, и если прочитать слова, написанные им в 1834 году о московских полонофилах:

Грустно было слышать толки московского общества во время последнего польского возмущения. Гадко было видеть бездушного читателя французских газет.

Пушкин был прав, утверждая, что восставшая в 1830 году шляхта открыто призывала Европу к очередному крестовому походу на Россию, изображая при этом себя защитницей общеевропейских интересов. В манифесте польского сейма от 6.12.1830 г. цели восстания были сформулированы людьми, несомненно страдавшими манией величия:

Не допустить до Европы дикой орды Севера… Защитить права европейских народов.

Через тридцать с лишним лет, во время польского восстания 1863 года, немецкий историк Ф. Смит жестоко высмеет маниакальные идеи авторов манифеста:

Не говоря уже о крайней самонадеянности, с которою четыре миллиона людей брали на себя покровительство 160 миллионов, поляки хотели ещё уверить, что предприняли свою революцию за Австрию и Пруссию, дабы «служить им оплотом против России».

* * *

Пушкин и полонофилы

Ну а что же наши полонофилы – Герцен, Вяземский, Печерин, буйный авантюрист Бакунин? Сразу надо сказать, что их обобщённый образ воссоздал тот же Александр Пушкин, видимо, уяснив для себя, что это задача исторической важности. Известный пушкинист С.М. Бонди в своё время по плохо сохранившемуся тексту реставрировал одно из посмертно обрётших жизнь стихотворений Пушкина о типе русского интеллигента-полонофила:

Ты просвещением свой разум осветил,

Ты правды чистый лик увидел.

И нежно чуждые народы возлюбил

И мудро свой возненавидел.

Когда безмолвная Варшава поднялась

И ярым бунтом опьянела,

И смертная борьба меж нами началась

При клике «Польска не згинела!»,

Ты руки потирал от наших неудач,

С лукавым смехом слушал вести,

Когда разбитые полки бежали вскачь

И гибло знамя нашей чести.

Когда ж Варшавы бунт раздавленный лежал

Во прахе, пламени и в дыме,

Поникнул ты главой и горько возрыдал,

Как жид о Иерусалиме.

Кто персонаж этого стихотворенья? Конечно же, не только московский либерал-полонофил Г.А. Римский-Корсаков, возможный его прототип. Но и русофоб В. Печерин и в какой-то степени Герцен, а в наше время он принимает черты то ли Бродского, то ли Бабицкого, то ли какого-нибудь совершенно ничтожного Альфреда Коха… Вот что значит пророческое стихотворение, написанное на века! Все они до сих пор «руки потирают от наших неудач».

Но забавно то, что в полонофильстве современников Пушкина живёт и делает это полонофильство смешным глубокое противоречие: сочувствуя Польше в её отчаянной борьбе с самодержавием, с наслаждением предавая русские национальные интересы ради интересов прогрессивной Европы и её шляхетского форпоста, каждый из них тем не менее, когда ближе знакомился с конкретными представителями шляхты, приходил в недоумение, а то и в ужас от крайностей польского национального характера – высокомерного, экзальтированного, истерического. И каждый из них рано или поздно приходил к выводу, что именно в этом характере заключены все прошлые, настоящие и будущие беды Польши.

На что уж Герцен всю свою политическую и литературную репутацию бросил на польскую чашу весов во время восстания 1863 года, призывая русских офицеров в своём «Колоколе» объединиться с поляками против царизма в борьбе «за нашу и вашу свободу», – и то в конце концов не выдержал и написал в «Былом и думах»:

У поляков католицизм развил ту мистическую экзальтацию, которая постоянно их поддерживает в мире призрачном… Мессианизм вскружил голову сотням поляков и самому Мицкевичу.

А князь Пётр Андреевич Вяземский? Он и служебную карьеру начал в Варшаве в 1819-1821 годах, присутствовал при открытии первого сейма, переводил шляхте и магнатам речь Александра Первого, был против введения войск в Польшу во время восстания 1830 года, называл великие стихи Пушкина «Клеветникам России» шинельной одой, но потом с разочарованием признался в дневнике:

Как поляки ни безмозглы, но всё же нельзя вообразить, чтобы целый народ шёл на вольную смерть, на неминуемую гибель… Наполеон закабалил их двумя, тремя фразами… Что же сделал он для Польши? Обратил к ней несколько военных мадригалов в своих прокламациях, роздал ей несколько крестов Почетного легиона, купленных ею потоками польской крови. Вот и всё. Но Мицкевич, как заметили мы прежде, был уже омрачён, оморочен… Польская эмиграция овладела им, овладел и театральный либерализм, то есть лживый и бесплодный.

Вяземский

ГОСУДАРСТВЕННЫЙ МУЗЕЙ-УСАДЬБА «ОСТАФЬЕВО» — «РУССКИЙ ПАРНАС», ПАМЯТНИКИ РУССКОЙ АРХИТЕКТУРЫ XIX В. МОСКВА.  НА СНИМКЕ: ПАМЯТНИК П. ВЯЗЕМСКОМУ. ФОТО: KONSTANTIN KOKOSHKIN / GLOBALLOOKPRESS

«Как сладостно отчизну ненавидеть»

Но наиболее крутая и поучительная эволюция по отношению к Польше и к Западу вообще произошла на протяжении жизни с одним из самых отпетых русофобов в нашей истории – с Владимиром Печериным. Он, конечно же, представлял собой клинический тип русского человека, которому никакие диссиденты нашего времени – ни Андрей Синявский, ни генерал Григоренко, ни даже Солженицын – в подмётки не годятся. Вспоминая в своей поздней и единственной книге «Замогильные записки» о юности на юге России, в семье своего отца, поручика Ярославского пехотного полка, участника войны с Наполеоном, Владимир Печерин писал:

«Полковник Пестель был нашим близким соседом. Его просто обожали. Он был идолом 2-й армии. Из нашего и других полков офицеры беспрестанно просили о переводе в полк к Пестелю. «Там свобода! Там благородство! Там честь!» Кессман и Сверчевский имели ко мне неограниченное доверие. Они без малейшей застенчивости обсуждали передо мной планы восстания, и как легко было бы, например, арестовать моего отца и завладеть городом и пр. Я всё слушал, всё знал; на всё был готов: мне кажется, я пошел бы за ними в огонь и воду».

Кессман был учителем юноши Печерина, учил его европейским языкам. Отставной поручик Сверчевский занимал пост липовецкого городничего в городке, где стоял Ярославский пехотный полк. Оба из поляков. Кессман покончил жизнь самоубийством ещё до декабрьского восстания, Сверчевский как один из бунтовщиков был во время польского восстания 1831 года расстрелян отцом автора «Замогильных записок» майором Печериным. Но речь не о них, речь о национально-политической шизофрении, охватившей в начале 20-х годов XIX века часть дворянской интеллигенции. Насколько она, эта шизофрения, была глубока, свидетельствуют некоторые записи Печерина из его мемуаров:

«Я добровольно покинул Россию ради служения революционной идее и, таким образом, явился первым русским политическим эмигрантом XIX века… Я никогда не был и не буду верноподданным. Я живо сочувствую геройским подвигам и страданиям католического духовенства в Польше… В припадке этого байронизма я написал в Берлине эти безумные строки:

Как сладостно отчизну ненавидеть

И жадно ждать её уничтоженья,

И в разрушении отчизны видеть

Всемирную десницу возрожденья!

Не осуждайте меня, но войдите, вдумайтесь, вчувствуйтесь в моё положение! Таков был дух нашего времени или по крайней мере нашего кружка; совершенное презрение ко всему русскому и рабское поклонение всему французскому, начиная с палаты депутатов и кончая Jar din Mabile-м!»

Национальная шизофрения «первого русского политэмигранта XIX века» принимала поистине комические формы. Скитаясь в нищете по Франции, живя жизнью, если говорить современным языком, бомжа, он обменял свои хорошие штаны у хозяйки дома, где остановился на ночлег, на старые заплатанные штаны её супруга, чтобы получить в добавку скромный ужин: «Чтобы возбудить её сожаление, я сказал: «Я бедный польский эмигрант». А тогда ими была наводнена вся Европа. С одним из таких настоящих «бедных польских эмигрантов» Печерин вскоре встретился и вот какое впечатление вынес от этой встречи:

Потоцкий был самый идеал польского шляхтича: долговязый, худощавый, бледный, белобрысый, с длинными повисшими усами, с физиономией Костюшки. Он, как и все поляки, получал от бельгийского правительства один франк в день и этим довольствовался и решительно ничего не делал: или лежал, развалившись на постели, или бродил по городу… У Потоцкого была ещё другая черта славянской или, может быть, преимущественно польской натуры: непомерное хвастовство.

Не напоминает ли эта жизнь в чужой стране на «вэлфере» страницы из мемуаров Немоевского о быте польской колонии на берегах Белого озера в XVII веке? Действительно, национальный тип «идеального шляхтича» не то что с годами, а с веками не меняется в польской истории. А вот наш родной русоненавистник Печерин всё-таки за несколько десятилетий скитальческой жизни по Европе кое-что понял. Особенно после перехода в католичество:

Из шпионствующей России попасть в римский монастырь – это просто из огня в полымя. Последние слова генерала (епископа-иезуита. – Ст. К.) ко мне были: «Вы откровенный человек». В устах генерала это было самое жестокое порицание: «Вы человек ни к чему не пригодный».

Как в этой сцене кратко и выпукло определена пропасть между западноевропейским типом человека-прагматика, человека-лицемера, иезуита, живущего по правилу «Цель оправдывает средства», и русского простодушного диссидента, русофоба по глупости, горестно прозревающего от уроков жизни, которые преподаёт ему высокомерная и лицемерная Европа!

«Католическая церковь есть отличная школа ненависти!» – восклицает в отчаянии Печерин, бежавший из России от родного, «нецивилизованного», простонародного Православия. А заключительный приговор Европе и католичеству, вырвавшийся из уст несчастного западника и полонофила, поистине трагичен. Сколько он ни боролся в себе с русской сутью – ничего у него не получилось:

Самый подлейший (обратите внимание на «гоголевский» эпитет! – Cт. К.) русский чиновник, сам Чичиков никогда так не льстил, не подличая, как эти монахи перед кардиналами. А в Риме и подавно мне дышать было невозможно: там самое сосредоточие пошлейшего честолюбия. Вместо святой церкви я нашел там придворную жизнь в её гнуснейшем виде.

И не случайно, что в этом отчаянном покаянии Печерина возникает Гоголь с чиновниками из «Мёртвых душ», с Чичиковым, которые после жизни в Европе уже не кажутся ему, как в молодости, рабами и подлецами. Он уже почти любит их, потому что с ним произошло то, что происходит с русскими людьми на закате жизни. И слова Печерина «самый подлейший русский чиновник» – вольно или невольно залетели в его покаянную исповедь тоже из Гоголя, из «Тараса Бульбы»:

Но у последнего подлюки, каков он ни есть, хоть весь извалялся он в саже и в поклонничестве, есть и у того, братцы, крупица русского чувства. И проснётся оно когда-нибудь, и ударится он, горемычный, об полы руками, схватит себя за голову, проклявши подлую жизнь свою, готовый муками искупить позорное дело.

Где похоронен наш незадачливый католик, не знает никто, и как тут ещё раз не вспомнить рядом с Печериным Андрия Бульбу и вещие слова старого Тараса:

Так продать веру? Продать своих?

Кстати, в конце жизни Печерин, вынужденный в Ирландском католическом монастыре бороться с протестантизмом, поступил по-русски: публично сжёг на городской площади протестантскую Библию. Его судили, но, махнув рукой, судьи простили его как русского человека, не отвечающего за свои поступки.

Печерин

ВЛАДИМИР СЕРГЕЕВИЧ ПЕЧЕРИН (1807-1885). ФОТО: COMMONS.WIKIMEDIA.ORG

Интересно то, что полонофильские «Замогильные записки» Печерина вышли с предисловием «пламенного революционера» Л.Б. Каменева (Розенфельда) в 1932 году, когда польская пропаганда эпохи Пилсудского уже вовсю осваивала антирусскую и антисоветскую риторику, а в СССР идея патриотизма (русского и советского) ещё не сформировалась.

Любопытные свидетельства о шляхетском национальном характере оставил Фаддей Булгарин. С лёгкой руки Пушкина, заклеймившего Фаддея беспощадными эпиграммами, исследователи пушкинской эпохи относились к нему несерьёзно. А зря. Человек он был незаурядный. Его предки по материнской линии – бояре из Великого княжества Литовского, мать из знатного рода Бучинских. Родился он в Минском воеводстве, его отец, приехавший в Россию с Балкан, был тоже из знати – то ли албанской, то ли болгарской. Отсюда и фамилия Фаддея, которого на самом деле звали Тадеуш.

Он был своеобразным кондотьером, наёмником, солдатом удачи той эпохи. Вместе с Наполеоном и отрядами польской шляхты ходил на Пиренеи усмирять восставших против Бонапарта испанцев, потом с конницей Понятовского шёл в составе наполеоновских войск на Москву, потом продал свою шпагу русскому правительству и занялся литературой и журналистикой. Понятно, почему его не терпел Пушкин. Но ясно и другое: поляков, будучи сам полуполяком и выросшим среди них – был вхож в дома Радзивиллов, Чарторыйских, Потоцких, Булгарин знал, как никто другой. И вот что он писал о польской жизни:

В Польше искони веков толковали о вольности и равенстве, которыми на деле не пользовался никто, только богатые паны были совершенно независимы от всех властей, но это была не вольность, а своеволие… Мелкая шляхта, буйная и непросвещённая, находилась всегда в полной зависимости у каждого, кто кормил и поил её, и даже поступала в самые низкие должности у панов и богатой шляхты, и терпеливо переносила побои, – с тем условием, чтобы быть битыми не на голой земле, а на ковре, презирая, однако же, из глупой гордости занятие торговлей и ремёслами, как неприличное шляхетскому званию. Поселяне были вообще угнетены, а в Литве и Белоруссии положение их было гораздо хуже негров…

«Крестьяне в Литве, в Волынии, в Подолии, если не были принуждены силой к вооружению, оставались равнодушными зрителями происшествий и большей частью даже желали успеха русским из ненависти к своим панам, чуждым им по языку и по вере…

Поляки – народ пылкий и вообще легковерный, с пламенным воображением. Патриотические мечтания составляли его поэзию – и Франция была в то время олимпом, а Наполеон – божеством этой поэзии. Наполеон хорошо понял своё положение и весьма искусно им воспользовался. Он дал полякам блистательные игрушки – славу и надежду – и они заплатили ему за это своею кровью и имуществом».

Вот такими были наши «разочарованные полонофилы»… Трудно было шляхте найти в них настоящих союзников.

(Продолжение следует.)

СТАНИСЛАВ КУНЯЕВ